[вернуться к содержанию сайта]
Должно ли нас удивлять, что портрет фотона обладает такими “невещественными” чертами? Что же тут неожиданного? Кванты излучения — представители вовсе не вещества, а другой формы существования материи: силовых полей. Разве не было бы странно, если бы в световых частицах не обнаруживала себя их физическая природа?
А природа света давно не вызывает сомнений: это волновой процесс в эфи... Хорошо, что я вовремя запнулся. Нет, эфир исчез из физической картины мира. Однако волны остались. Всё-таки без них невозможно было бы понять многие явления и прежде всего дифракцию — огибание светом препятствий. Раньше учёные говорили об электромагнитных колебаниях эфира. А когда оказалась нереальной эта колеблющаяся среда, что заменило её в картине мира? Да ничто не заменило! Стало ясным, что материален сам свет.
Помните строку Маяковского: “...как свет умерших звёзд доходит”? Излучение отдалённых небесных тел идёт к нам миллионы лет. Звезда могла умереть, но свет её молодости продолжает ещё идти к нам.
Прежде думалось: туда, куда свет ещё не дошёл, не дошли колебания эфира, но сам эфир от века был там, есть и будет *. Теперь ясно, что туда не дошла ещё сама материя света — электромагнитное поле, его энергия-масса. Это она растекается в пространстве со скоростью света. Что и как колеблется в материи поля, — это особый вопрос. Но теперь по крайней мере понятно, почему электромагнитные волны любой длины, начиная от длиннейших радиоволн и кончая самыми короткими гамма-волнами, распространяются с одинаковой скоростью. Это как бы не их собственная скорость, а быстрота растекания той п о л е в о й м а т е р и и, в которой они возбуждены, той материальной сущности, что покидает источник излучения и начинает существовать независимо от него.
Раньше промелькнула перед нами картинка: камень на удочке опущен в пруд и колеблется, возбуждая всё новые и новые волны в воде. Чем быстрее он колеблется, тем чаще отчаливают волны. На более быстрые колебания нужна в единицу времени затрата большей энергии. Она передаётся от камня волнам, и они уносят её на своих гребнях к берегам. Пусть камень совершит за секунду одно полное колебание — отчалит одна волна. Пусть в другой раз число колебаний будет в десять раз больше — за секунду отчалят десять волн, и они унесут соответственно больше энергии.
Теперь нужно совершить маленький подвиг воображения: представим себе, что пруд наш разросся в гигантский океан, так что от камня до берегов — 300 тысяч километров, а в океане этом пусть не будет никакой воды — пусть камень на удочке сам источает нечто волнообразно колеблющееся и это “нечто” спешит к берегам со скоростью света. Одно колебание в секунду — и одна волна докатывается за секунду до берега. Сто колебаний камня — и сто волн ударяют о берег в течение такого же секундного промежутка. А размах колебаний камня один и тот же, и поэтому сто волн приносят пропорционально больше энергии.
Как просто: энергию, переносимую нашим “нечто”, что источает воображаемый камень — источник волн, можно определять по числу гребешков в океане! Довершим этот маленький мысленный подвиг — проследим за первой и второй секундными порциями колебаний. Первая дала всего одну волну, но “нечто”, испущенное камнем, раскинулось на всё пространство океана. Волна пронеслась пологая, неощутимая. А вторая порция породила сто волн, но и они распространили “нечто” на весь океан, ибо это “нечто” движется от камня в обоих случаях с одинаковой скоростью. И вот там, где была одна волна, теперь уместились сто. Каждая в сто раз короче, но потому и круче, выраженней, ощутимей.
И нельзя не заметить, что на создание ста волн камень должен был израсходовать больше своего “нечто”, потому что, как и при одной волне, оно всё равно за секунду покрыло весь океан. Не нужно быть женщиной, чтобы сразу понять: на гофрированную юбку уходит больше материала, чем на гладкую. И не надо быть строителем, чтобы сообразить: крыша из волнистой черепицы тяжелее, чем из плоской...
Сто волн доставили к берегам больше израсходованного камнем “нечто” и вместе с тем больше потерянной камнем энергии. Так, может быть, это “нечто” и энергия — просто одно и то же?
Так, колеблющийся электрон излучает в пространство электромагнитное поле. Что оно такое? Тоже “нечто”! Как о самом электричестве, об этом поле нам нечего больше сказать. Но нам всего важнее, что оно несёт в себе энергию. Оно уносит энергию источника колебаний порциями. И теперь мы можем хотя бы отдалённо представить себе, как проявляется в этих порциях волновая природа излучения. Частотой колебаний электромагнитного поля или длиною электромагнитных волн отличаются одна от другой разные порции, или кванты, световой энергии.
Можно записать математическими значками эту закономерность, и мы увидим, как выглядит знаменитая формула Планка:
Е = hν
где h — всегда неизменная величина,
“мировая постоянная”,
ν — частота колебаний,
Е — энергия кванта.
Эта формула столь же прекрасна в своей удивительной простоте, как закон Эйнштейна для связи энергии и массы частиц. Нет, она ещё проще. И в ней, как мы увидим, уже исчезает различие между полем и веществом...
“Фотон фиолетового света в два раза больше красного фотона”. Услышав такую фразу, мы теперь вряд ли будем рисовать себе более “пухлую” фиолетовую корпускулу.
Как заманчиво было бы сравнить фотоны с плитками волнистой черепицы: все они одинаковы по размерам, но у фиолетовой плитки волнистость в два раза гуще, чем у красной, а стало быть, волны на ней в два раза короче, и материала пошло на неё в два раза больше, чем на красную соседку. Да вот несчастье — ничего нельзя сказать о геометрических размерах фотонов, и колеблется в них не сама энергия-масса, а напряжённости (или силы) электрического и магнитного полей. Словом, угодить всем особенностям фотона в житейски понятном сравнении невозможно. Бесцельно искать для него механическую модель. Поиски обречены на неудачу!
Когда фотон взаимодействует с электроном и отдаёт ему свою энергию, учёные вспоминают бильярдные шарики — их столкновение. И невольно создаётся впечатление, что частица света — действительно частица, и только частица! Масса у неё есть? Есть. Это масса её энергии. Направление движения есть? Есть. Это направление луча. Что ещё нужно?
Когда фотоны огибают препятствия, учёные вспоминают о волнах. И теперь создаётся впечатление, что свет — действительно волны, и только волны! Колебания определённой частоты в электромагнитном поле есть? Есть. Непрерывность поля налицо? Налицо. Что ещё нужно?
Получается: в одних случаях — град, в других — ветерок. А на самом деле? Такой вопрос волей-неволей срывается с языка. Между тем он бессмыслен. Бессмыслен, ибо и то и другое имеет место н а с а м о м д е л е! Поведение фотонов как частиц — физическая реальность. Поведение фотонов как волн — такая же физическая реальность.
Даже у плитки с волнистой черепицей можно с лёгкостью обнаружить похожую двойственность свойств. Когда она падает с крыши и ударяет прохожего по голове, он ни в малейшей степени не замечает её волнистости, зато сполна ощущает её массивность. Но когда мальчишка пробегает мимо потирающего затылок невезучего пешехода и босой ногой наступает на уцелевшую плитку, он не получает никакого представления об её массе, зато довольно болезненно чувствует её волнистость. Какова же плитка на самом деле?
У фотона двойственная природа: он частица-волна!
Видите, история вовсе не вернулась “на круги своя”. Световые корпускулы Ньютона сменились световыми волнами Гюйгенса, а затем пришли корпускулы-волны — “кентавры”, как году в 1948-м назвал их наш известный теоретик М. А. Марков. (Вспомнил о мифических полулюдях-полуживотных и западный философ-физик Ф. Франк.) Но корпускулярность этих “кентавров” совсем не та, какой наделил Ньютон свои частицы, И волнообразность их совсем иного рода, чем думали прежде приверженцы волновой теории.
Представление о волнах-частицах или о частицах-волнах — завоевание физики XX века. И неисчислимы последствия этого странного представления. Они так неожиданны и так глубоки, что один из создателей науки о микромире — Луи де Бройль — назвал открытие двойственности волн-частиц “наиболее драматическим событием в современной микрофизике”.
Если бы эти слова произнёс писатель или историк, никто не удивился бы. Каждый только подумал бы, что говорить о физических идеях как о драматических событиях, пожалуй, не очень уместно; однако спорить тоже не стоит: известное дело — писатели любят выражать свои мысли красиво, а историки — патетически... Но тут о драматизме идей заговорил сам учёный! И мы ещё не раз почувствуем его правоту.
А теперь надо вернуться к началу этих “путевых заметок”, чтобы посмотреть наконец, как удаётся физикам сделать невидимое и неслышное явным.
Спектр масс экспериментаторы изображают волнистой кривой на миллиметровке. Она получается волнистой оттого, что частицы одних масс существуют и обнаруживаются в эксперименте, а частицы других масс - не существуют и не обнаруживаются. Когда частицы есть, над соответствующим значением массы прорисовывается пик. Когда частиц нет, на кривой появляется провал. Спектр масс космических частиц весь в пиках и провалах. Какую кривую ожидали увидеть арагацкие физики в результате своих исследований? Они уже знали: не считая электронов, на ней обозначатся два пика - мезонный и протонный. А между ними - провал. И вот, к своему величайшему изумлению, физики увидели, что это не совсем так!
В провале между пиком мезонов (масса около 200) и пиком протонов (масса около 2000) прорисовались бугры. (Так можно увидеть цепь холмов между двух горных вершин.) Это была волнующая неожиданность. Откуда взялись эти горбики в спектре масс? Не означают ли они, что в космических лучах нет-нет да и появляются ещё никем не наблюдавшиеся, неизвестные элементарные частицы? Вообразите, какие чувства теперь должны были охватить физиков на Арагаце!
Старый Алагез стал горой очарований.
В 1946 году впервые прозвучало на берегу Кара-геля новое слово во множественном числе - в а р и т р о н ы. В единственном оно и не могло бы возникнуть, потому что призвано было отразить разнообразие - многовариантность - масс неустойчивых неизвестных частиц, упрямо дававших горбики между мезонным и протонным пиками. Физики ещё не могли "узнать в лицо" каждую из новых возможных частиц, но тогдашние измерения на масс-спектрометре вселили в них уверенность, что они имеют дело с прежде неведомыми обитателями микромира.
Сколько же таких неведомых обитателей есть в запасе у природы? Уже сама мысль, что они е с т ь, что нет зияющего провала между мезонами и протонами, сама эта мысль имела громадное этапное значение для познания "первооснов". Но сколько их, ещё неизвестных частиц?
Был соблазн рассматривать каждый холмик на спектральной кривой как верный признак существования частицы с соответствующей массой. Для этого надо было быть совершенно уверенным, что ни в свойствах измеряющей установки, ни в свойствах приходящих частиц нет ничего, способного создавать обманные холмики - своеобразный мираж.
… Прерывая воображаемый рассказ старожила, хочется несколько слов сказать от себя.
В те годы мне не случалось бывать на Арагаце, и я ещё не был знаком с Артемием Исааковичем Алиханяном, возглавлявшим лабораторию на горе. И не знаю, что переживал он тогда вместе со своими сотрудниками. Кажется, ничего не могло быть проще, чем расспросить об этом Алиханяна много лет спустя после отшумевшей бури. Однако я на это так ни разу и не решился. Всё останавливала мысль: не покажется ли такое любопытство ничем не оправданным "влезанием в душу"? Но почему-то мне представляется, что в те недели и месяцы счастливого переживания неслыханной научной удачи бывали у Алиханяна часы внезапных сомнений. Внезапных и безотчётных: другому их не объяснить и разумными доводами от них не избавиться. (Вдруг мрачнеет человек, ходит притихший и неразговорчивый, потом взрывается от чужого неосторожного слова, и никто не понимает, что случилось, какая муха его укусила. А ничего не случилось! Просто человека гложет дума.) Всё мне почему-то представляется во тьме алиханяновской комнаты на Арагаце красный тревожный огонёк несчётной ночной папиросы...
Поначалу на спектральной кривой прорисовывалось столько неожиданных холмиков, что в пору было подумать, будто в мире элементарных частиц существует почти непрерывный спектр масс — возможны чуть ли не любые массы! И один выдающийся физик даже высказывал такую мысль. Хотя она была мимолетна, о ней стоит здесь вспомнить, чтобы ясно стало, какой громкий отзвук породили в науке события на Арагаце. В дискуссиях сталкивались страсти сторонников и противников варитронов. О новых частицах (в одном варианте их было 15, в другом — около 20) восторженно рассказывали популярные очерки, их открытие многозначительно трактовали поспешные философские статьи. Конечно, авторы и тех и других были искренни и ни в чём не повинны.
А на Арагаце продолжали работать...
Экспериментаторы проверяли и перепроверяли показания своей установки. Они накапливали, как принято говорить, громадную статистику. “В результате трёхлетней работы, — писали в 1949 году два сотрудника Арагацкой лаборатории, — удалось зафиксировать и обработать траектории около 500000 частиц”.
Полмиллиона кинокадров со световым пунктиром точек на неоновом табло... Полмиллиона наблюдений и расчётов... Это были неотступные поиски “правды эксперимента”.
Их итог не оставался неизменным.
Физики совершенствовали свой метод получения спектра масс — свою оригинальную, ещё нигде и никем не испытанную установку. Тогда в ней не было туманной камеры, и экспериментаторы не могли непосредственно наблюдать след прилетевшей частицы, характер её остановки, зрелище её распада, когда распад имел место. Туманную камеру заменял в ту пору “слоёный пирог” из пластин свинца и сплошных рядов гейгеровских счётчиков. Счетчики сигнализировали, в каком слое застряла частица, и по этим сигналам физики судили, сколько пластин ей удалось пронизать — каково было её энергетическое богатство. Экспериментаторы непрерывно улучшали структуру “слоёного пирога”, чтобы освободиться от миражей, которые мог порождать прибор. И по мере возрастания точности измерений менялись очертания холмистой долины между пиком мезонов и пиком протонов на спектральной кривой.
Иные холмики сгладились. Иные, близко соседствовавшие друг с другом, слились в один. Варитронное изобилие разных масс в самом деле оказалось миражём, и физики на Арагаце сами развеяли его.
Но всё-таки долина не стала ровной! После огромного экспериментального труда, после удаления из спектра масс всего, что оптики-спектроскописты называют “спектральными духами”, физики увидели три неустранимых холма — признаки вероятного существования трёх типов частиц тяжелее мезона и легче протона.
Арагацкие измерения дали для этих частиц значения масс — около 300, около 500 и около 1000 (если массу электрона принять за единицу). Таков был экспериментальный итог варитронной эпопеи, полученный к началу 50-х годов.
А тем временем в науке об элементарных частицах произошли события исторической важности. В них нашли своё отражение и события на Арагаце.
Итак, мезоны Юкавы и мезоны Андерсона... В течение целого десятилетия (1937-1947) физики всего мира были вполне уверены, что американский экспериментатор открыл частицы, предсказанные японским теоретиком. Совпадение свойств было удивительным: и у тех и у других масса — около 200, а время жизни — миллионные доли секунды. Однако одно обстоятельство всё же беспокоило физиков.
Откуда бралась у андерсеновских мезонов их громадная проникающая способность? Ведь если они действительно кванты ядерного поля, то им надлежало бы активно взаимодействовать с атомными ядрами и путь через вещество не был бы для них беззаботной прогулкой. Ядерная активность — прирождённое свойство ядерных квантов. Ради этого и “придумал” Юкава свои мезоны. И если Андерсон именно их и открыл, то почему же частицы американца пронизывают даже толщу плотного свинца с таким независимым видом, точно у них нет никаких родственных связей со встречными ядрами?
Несмотря на очевидную необъяснимость такого поведения открытых мезонов, кажется, никто не ставил под сомнение их ядерную природу и никто всерьёз не искал других — настоящих — квантов Юкавы. Только в 1947 году десятилетний самообман экспериментаторов и теоретиков начал рассеиваться. Итальянские физики Конверси, Панчини и Пиччиони строго доказали то, о чём все догадывались: мезоны Андерсона настолько ядерно-неактивны, что не могут быть квантами ядерных полей — “тяжёлыми фотонами” Юкавы.
В том же году английские физики Пауэлл и Оккиалини наткнулись на новую частицу с промежуточной массой и ещё более коротким временем жизни. Они открыли новый мезон с массой около 300, живущий примерно одну стомиллионную дольку секунды.
Бросается в глаза, что это открытие сделано было тогда, когда недавно возникшая идея варитронов казалась ещё такой многообещающей! Физики в ту пору были всюду психологически подготовлены к любым новостям и отважно доверялись неожиданным намёкам на существование новых частиц. Так атмосфера смелости, спускавшаяся с вершин Арагаца, несомненно, сослужила физике добрую службу.
Сесиль Фрэнк Пауэлл работал в Бристоле совсем другим методом — тем методом, который начал в 30-х годах разрабатывать ленинградский экспериментатор Л. Мысовский: он заставлял космические лучи сниматься в толстослойной фотопластинке. В фотоэмульсии прилетевшие частицы оставляют зримые следы, там виден и характер остановки частицы и открывается зрелище её распада. Когда Пауэлл увидел однажды необычайный след и необычный распад, он сразу поверил в возможное открытие. И оказался прав.
Так в 1947 году появились в микрофизике новые близнецы-мезоны — положительный и отрицательный мезоны Пауэлла. (Через три года к ним присоединился третий близнец — нейтральный мезон примерно той же массы. Хотя близнецы должны рождаться в один и тот же день, история открытия “первооснов” постоянно нарушает это человеческое правило: близнец электрона — позитрон — был открыт физиками только через тридцать пять лет после своего брата.)
Прошло некоторое время, прежде чем физикам стало окончательно ясно, что именно мезоны Пауэлла — это и есть предсказанные Юкавой ядерные кванты. Мезоны англичанина вели себя так, как и подобало ядерно-активным частицам. А разница в массах (у Юкавы — 200, у Пауэлла — 300), как и расхождение во времени жизни (у Юкавы — миллионные доли секунды, у Пауэлла — стомиллионные), свидетельствовала о том, что и без того уже было известно: теория японского физика являлась, конечно, приближённой.
Дабы отличить друг от друга два типа частиц промежуточной массы, старые мезоны Андерсона были названы м ю - м е з о н а м и, а новые мезоны Пауэлла — п и -м е з о н а м и. Или проще — мюонами и пионами.
Прояснилось, что эти пи-мезоны рождаются в высоких слоях атмосферы, когда её бомбардируют космические протоны. Прокоротав свою быстротечную жизнь, они распадаются на мю-мезоны и нейтрино. А затем мю-мезоны, в свою очередь, исчезают, рождая электроны и всё те же спасительные для законов сохранения импульса, энергии, заряда симпатичные и неуловимые нейтрино. А электроны и нейтрино существуют уже бессрочно — самопроизвольный распад на какие-то новые частицы им не грозит. Во всяком случае, сегодня физики в этом совершенно уверены.
У экспериментаторов на Арагаце создалось “личное отношение” к пи-мезонам, окрашенное в недобрые тона. Они увидели в этих частицах существенных виновников варитронных миражей на спектральной кривой.
— Тогда никому ещё не были известны свойства таких частиц. И прежде всего — их ядерная активность. А ведь это они, кроме всего прочего, могли создавать обманные видения холмиков и холмов... Вот счётчики сообщили нам, что некая частица остановилась в пятом слое свинцового пирога. Внося всяческие поправки, чтобы оборониться от любых подвохов, мы составляли суждение об её энергии. Оно выглядело вполне надёжным. Но представьте, что это был пи-мезон! Теперь-то ясно: он мог остановиться вовсе не потому, что постепенно иссякли его энергетические ресурсы на полёт через вещество — на ионизацию встречных атомов. Он мог внезапно затормозиться и застрять из-за взаимодействия с каким-нибудь атомным ядром. Ушедшая на такое взаимодействие часть энергии его движения могла остаться нам неизвестной. Вычисление массы прилетевшей частицы становилось непредвиденно ошибочным. Из-за своей ядерной активности эти проклятые пи-мезоны способны были выглядеть частицами любых масс!
Так вспоминают недавнее прошлое на Арагаце. И в этом объяснении варитронного нашествия частиц, породившего бурю в атомной физике и в человеческих сердцах, есть одна действительно драматическая черта.
Казалось бы, арагацкие экспериментаторы первыми, несмотря на ограниченные возможности их начальной установки, заметили и наблюдали новое явление природы — существование в микромире прежде неведомых обитателей. Казалось бы, именно они могли удостоиться высокой чести и радости быть первооткрывателями новых мезонов. Но, стоя на пороге этого выдающегося открытия, они не смогли первыми ступить за порог: порождённые пи-мезонами миражи помешали им открыть само семейство пи-мезонов!
А к тому времени, когда на очищенной от “духов” спектральной кривой они увидели совершенно надёжный холм над значениями массы около 300, дело было уже сделано другими методами в других лабораториях: этот холм подтвердил уже состоявшееся открытие. Он только ещё раз позволил арагацким физикам укрепиться в мысли, что первое указание на существование новых мезонов всё-таки в своё время получили они.
...Старожил приостановится и взглянет на любопытствующего туриста:
— Как видите, длинноватая легенда. И не только об утонувших красавицах-варитронах.
— Да, всё это интересно, — скажет турист, — но вы забыли о двух других холмах, над массами 500 и 1000... Доскажете?
— На это и впрямь нужны всего два слова. Однако мне хотелось досказать и ещё кое-что.
От воздушных замков развалин не остаётся. Но есть громадная разница между праздными вымыслами бездельных мечтателей и отважной работой воображения ищущих учёных. Оттого и громадна эта разница, что там — праздные вымыслы, а здесь — искания и работа.
В среде физиков можно услышать резко противоречивые мнения о варитронной истории. Можно услышать полное отрицание какого бы то ни было успеха Арагацкой лаборатории в поисках новых частиц. И можно встретить полное признание её пионерских заслуг в этой, ещё не оконченной эпопее открытия всё новых “первооснов”.
— Слово “варитроны” вы не найдёте в энциклопедии, — скажут вам те, кто настроен безоговорочно “против”. — О варитронах уже не будут рассказывать университетские курсы физики, как молчат они о гипотетических неземных элементах небулии и коронии, ещё не так давно волновавших умы учёных, как молчат они обо всём, что не состоялось в науке. Все холмы и холмики на арагацкой спектральной кривой были сплошным миражём — экспериментальной ошибкой — и больше ничем... И потому нельзя утверждать, что на Арагаце физики впервые указали на существование новых частиц.
— Ссылка на пи-мезоны лишь часть правды, — скажут вам далее. — А главная беда была в несовершенстве измерений. И всего досадней, что арагацкие космики долго упорствовали в своей ошибке, не желая расставаться с воздушными замками. Вот это всего поучительней в варитронной драме.
— Да, были миражи, — согласятся те, кто настроен решительно “за”. — Но и миражи в пустыне — явление природы, а не каприз глядящего: миражи можно сфотографировать. Они следствие искривления световых лучей в атмосфере. И хоть искажённо, но показывают они реальные вещи. Арагацкие физики исключили миражи, которые могли порождаться старыми знакомыми — электронами и протонами. В огромной статистике своих измерений они, несомненно, первыми наблюдали новые частицы. Они качественно указали на существование и пи-мезонов и К-мезонов... Это их заслуга.
Кто прав?
С нашей стороны было бы самонадеянно и смешно пытаться дать свой ответ на такой вопрос. Может быть, как всегда, истина лежит где-то посредине?
Но подождите, тут затесались в рассказ какие-то ещё не встречавшиеся нам К-мезоны. Откуда они взялись?
Дело в том, что открытие ядерно-активных пи-мезонов было только началом целой цепи таких выдающихся событий в микрофизике наших дней. К середине 50-х годов после бесчисленных разногласий между экспериментаторами разных стран оформилось в таблице элементарных частиц многолюдное семейство новых мезонов с массой около 1000 и сравнительно долгим (необъяснимо долгим) временем жизни. У них была та самая масса, над значением которой возник третий холм на очищенной от миражей арагацкой спектральной кривой. И стоит заметить, что физики на Арагаце всё время вопреки сомнениям многих учёных настаивали на непонятном “долголетии” новых мезонов.
Эти-то новые промежуточные частицы, тоже рождающиеся при бомбардировке атомных ядер, были скромно названы кем-то К-мезонами. А вообще говоря, они заслуживали и более звучного имени: они уже поведали физикам немало неожиданных новостей о сложных взаимодействиях частиц в недрах материи. Как раз благодаря своеобразию их рождения и распада строгая наука обогатилась таким нестрогим поэтическим термином, как “странность”, и такими неожиданными выражениями, как “сохранение странности” и “несохранение странности”.
Для изучения этих “тысячников”, как называют их на Арагаце, и для наблюдения частиц с массой около 500 Алиханян и ввёл в конструкцию масс-спектрометра туманную камеру Вильсона.
Так, может быть, среди варитронных миражей был и К-мезонный холм? Это тот же вопрос, что о пи-мезонах. Не нам на него отвечать.
Одно бесспорно: из живой истории науки ничто не может быть вычеркнуто. Эта история — непрерывная драма научных исканий. В ней всё оставляет неизгладимый след. И верным знанием законов и явлений природы учёные обязаны не только сразу добытым истинам, но и временным заблуждениям, в которых истина прячется.
Не обсуждая вопроса о конкретных массах наблюдавшихся на Арагаце частиц, оставив в стороне спор о миражах бывший президент Академии наук СССР академик А. Н. Несмеянов сказал в 1957 году, что в работах Алиханова и Алиханяна впервые была поставлена сама проблема существования элементарных частиц, промежуточных по массе между мю-мезонами Андерсона и протонами. Не это ли и есть “истина, лежащая посредине”?
...А как же частицы-пятисотки, те, что подняли в своё время средний холм на спектральной кривой?
Это как раз те проблематичные гостьи, за съёмкой которых застали мы весной 1960 года лаборантов, тосковавших по вечерним огням Еревана. Минувшие с тех пор годы не подтвердили существования “пятисоток”. Поиски их прекратились.
Однако арагацкая легенда не кончена, как не кончена интереснейшая история открытия первооснов материи. Вот о чём напомнит неоновое слово над Карагелем, выведенное в честь надежд и упорства.
Любопытствующий турист (в нём олицетворен любой из нас) крепко пожмёт руку старожилу и скажет, наверное, с особым чувством:
— Ну что ж, желаю удачи в новых исканиях!..
В новых исканиях?..
Да, конечно. Не иссякли же на Арагаце космические лучи! И разве исследование их в поднебесье обязательно должно было заключаться в поисках неизвестных элементарных частиц? Нет, разумеется.
И вот справедливости ради и для того, чтобы наше представление об Арагаце не свелось к одному только разочарованию, надо рассказать здесь напоследок утешительную историю, обращённую не в прошлое, а в будущее научной станции на берегу Карагеля. Начало этой истории относится к концу 50-х годов. Но и сейчас она так же далека от своего завершения, как в первый день. И можно, пожалуй, утверждать, что чем далее, тем блистательней будет её продолжение.
Я впервые услышал о ней всё той же весной 60-го года в Ереване... Перед очередным подъёмом на гору Алиханян сказал мне, что на сей раз я смогу познакомиться физиками из Московского университета, которые вкупе местными силами ведут на арагацкой станции очень интересную и многообещающую работу. Без особого любопытства я справился: а кто из москвичей сейчас на горе? И вовсе не рассчитывал услышать какую-нибудь знакомую фамилию. И уж того меньше надеялся на встречу с кем-нибудь из давних однокашников по физическому факультету на Моховой. Однако, раз уж вероятность события явно не равна нулю, отчего бы этому событию не случиться? И потому, когда я услышал, что университетскую экспедицию возглавляет профессор Григоров — “Да, да, человек ваших лет”, — с моей стороны было и невежливо и антинаучно сразу возразить: “Не может быть!” А вечером того же дня мы с Натом Григоровым усердно трясли друг другу руки, припоминая, как два с лишним десятилетия тому назад... Впрочем, к делу это отношения не имело. И вообще эти подробности следовало, наверное, опустить, тем более что само дело — обещанную утешительную историю — можно и достаточно рассказать здесь лишь в общих чертах.
...Космические лучи — не только природный заповедник элементарных частиц, но и естественная лаборатория, где постоянно совершаются бесконтрольные акты всевозможных элементарных взаимодействий. И среди них — такие, какие физикам ещё долго не удастся серийно воспроизводить на своих экспериментальных установках. Это процессы с участием частиц сверхвысоких энергий.
А какие энергии считать сверхвысокими?
Каждое десятилетие даёт свой ответ на этот вопрос. В начале 30-х годов Эрнест Резерфорд мечтал о протонах с энергией в 1 миллион электрон-вольт. Дубенские протоны-миллиардеры превзошли эту мечту в десять тысяч раз. Сейчас физики жаждут иметь дело с пучками протонов, нагруженных сотнями и даже тысячами миллиардов электрон-вольт.
И если спросить, почему они этого жаждут, то, пожалуй, в качестве ответа лучше всего привести недавнее суждение одного американского теоретика: “Доводы в пользу продвижения ко всё более высоким энергиям основываются на убеждении, что при энергиях, превышающих массу уже известных частиц, проявится, наконец, изначальная простота материи и будут открыты её истинно простые первичные законы”. (Пожалуй, стоит заметить, что по знакомой нам формуле Эйнштейна Е=МС2 масса покоя электрона эквивалентна всего полумиллиону электрон-вольт— 0,5·106 эв. А масса покоя протона — почти миллиарду: 109 эв.)
Мечтая о частицах сверхвысоких энергий, физики лелеют проекты создания ускорителей-гигантов, рядом с которыми покажутся малютками нынешние машины Дубны и Брукхэйвена. Но даже самые безудержные оптимисты полагают, что “новое поколение ускорителей” появится не раньше чем через 10-15 лет. Громадны технические трудности строительства таких великанов. И чудовищна их стоимость. Она столь чудовищна, что в 1965 году американские физики во главе с Робертом Оппенгеймером издали книгу “Природа материи”, посвящённую от первой до последней строки единственной цели: убедить сильных мира сего не скупиться на машинизацию физики элементарных частиц. Легко понять, что если бы это сулило прямые и скорые выгоды, едва ли у американских учёных была бы хоть малейшая нужда выпускать такую книгу. Но в том-то и беда, что близкого профита тут никто не решился бы предсказать. Тут, по выражению Оппенгеймера, “поставлено на карту торжество человеческого разума” — только и всего! А ради этакой корысти кто же будет особенно спешить?
Спешат лишь сами учёные. Как всегда. Точнее — им, как всегда, не терпится. Не терпится выведать у природы то, что можно у неё выведать. И надо ли удивляться, что физики, не дожидаясь рождения новых гигантов ускорительной техники, всё-таки сумели познакомиться с протонами-мультимиллиардерами...
Без долгих слов понятно, что у них был для этого один-единственный путь: воспользоваться услугами извечно действующего, величайшего, но неуправляемого ускорителя — самого космоса, посылающего на Землю частицы любых энергий. И столь же понятно, что для физиков первым условием успеха должно было явиться умение распознавать сверхэнергичные частицы. Уменье отличать их от других космических гостий. Уменье измерять их энергетическое богатство.
Проблема нам уже знакомая и, казалось бы, без особого труда разрешимая: заставить такие частицы самофотографироваться, скажем, в камере Вильсона, помещённой в магнитное поле, — и вся недолга! Но если бы такой или похожий метод годился для дела, Нату Леонидовичу Григорову, взявшемуся в 1954 году за решение проблемы регистрации сверхэнергичных космических протонов, право же, не над чем было бы ломать голову. И не нужно было бы конструировать, а потом всё совершенствовать специальную экспериментальную установку, предназначенную для этой — и только для этой — цели, заслужившую ныне мировую известность и названную со старомодной скромностью ионизационным калориметром.
Суть в том, что когда с неба падает протон, наделённый устрашающей воображение энергией в 1011-1013 электрон-вольт, — это 100, 1000, 10000 миллиардов электрон-вольт! — справиться с ним обычными способами и заставить отрекомендоваться на лету практически невозможно. Довольно сказать, что никакие нормальные лабораторные магнитные поля не искривят его путь сколько-нибудь заметно.
И вот что ещё существенно: такие протоны — редкость. Вообразите дождь, столь пустяковый, что за сутки на крышу площадью в 10 квадратных метров падают всего четыре-пять капель... Таков на высоте Арагаца космический дождь из протонов с энергией порядка 1000 миллиардов электрон-вольт (1012 эв). Под таким дождём трудновато “промокнуть”. И потому-то регистрирующий подобные частицы прибор должен, кроме всего прочего, обладать большой детектирующей поверхностью. Иначе пользы от него будет очень мало.
А что в таком приборе должно происходить с протоном-мультимиллиардером, это нам уже ясно: он должен там обнищать — обнищать до конца, растратив на глазах у физиков всё свое сказочное богатство. Всё! И обязательно на глазах у физиков!
Когда Нат Григоров задумывал и конструировал ионизационный калориметр, пи-мезоны были уже открыты. Судьбу сверхэнергичного протона, взаимодействующего в веществе с ядрами встречных атомов можно было теоретически предсказать. По крайней мере схематично.
За счёт колоссальной энергии-массы такого протона будут рождаться каскады новых частиц — ядерных квантов — пи-мезонов разного сорта. Они в свой черёд будут превращаться в другие частицы. И кончится дело возникновением множества электронно-позитронных пар и электронно-фотонных ливней, способных уже только ионизировать атомы среды, в которую ворвался первоначальный протон. Ионизационный ток — или, вернее, токи в слоях вещества калориметра — зафиксируют приборы. И суммарный подсчёт покажет, каково было богатство пришельца из космоса.
...Весной 60-го года на Арагаце Нат Григоров налаживал со своими сотрудниками первую модель будущего большого ионизационного калориметра, после того как малый уже работал там в течение полутора лет. Малый и большой калориметры отличались один от другого прежде всего площадью “крыши”. Большому предстояло собирать “космический дождь” с уже упомянутых 10 квадратных метров.
Нат Григоров называл своё многослойное и многосложное устройство по-домашнему — “этажерка”. Помните, сходство с этажеркой уже бросалось нам в глаза при взгляде на некоторые экспериментальные установки космиков. Но на этот раз оно было чисто умозрительным: верно, конечно, что многотонная масса вещества, потребного для поглощения чудовищно энергичных протонов, наращивалась этаж за этажом, между которыми лежали слои регистрирующих приборов, однако вся конструкция была слишком громадной и тяжеловесной для столь хрупкого сравнения... И, глядя на григоровскую этажерку, право же, меньше всего можно было подумать, что это лабораторное сооружение окажется прототипом другого ионизационного калориметра, который в один прекрасный день будет запущен в космос.
Да, да, в космос, туда, где интенсивность потока сверхэнергичных протонов в 1000 раз выше, чем на уровне Арагаца!
Со временем история естествознания отметит немало упущенных возможностей. Когда в Соединённых Штатах испытывалась ракета “Сатурн”, в небо пришлось запустить 11 тонн калифорнийского песка. Американские коллеги наших физиков-космиков оказались не подготовленными к этому счастливому случаю и не смогли тогда отправить за пределы атмосферы свою исследовательскую станцию.
Весной 60-го года и наши экспериментаторы могли только мечтать о выходе в космос со своими тяжеленными установками. И на Арагаце никто всерьёз об этом ещё не говорил. Но там продолжали неустанно работать. И в 1964 году большой ионизационный калориметр профессора Григорова уже начал набирать на Арагаце статистику взаимодействия с веществом протонов-мультимиллиардеров. Там, на берегу Карагеля, физики Московского университета в содружестве с ереванскими коллегами положили начало “новому этапу в изучении частиц сверхвысоких энергий” (так это определяется официально). И на Тянь-Шане и в Бакуриани разворачиваются исследования этого рода.
Разумеется, для прыжка в космос ионизационный калориметр должен был обрасти самой современной электронно-телеметрической и всякой иной аппаратурой. Он должен был вырасти в автоматическую научную лабораторию, способную собирать в околоземном пространстве и передавать на Землю уникальную информацию о микрособытиях редкостных и полных глубокого значения...
Это произошло!
16 июля 1965 года отправилась в небеса многотонная космическая станция “Протон-1”, а через три с половиной месяца, 2 ноября 1965 года, ушёл в космос “Протон-2”. И когда пишутся эти строки, ионизационный калориметр, превратившийся в Спектрометр Энергий и Зарядов, посылает нашим физикам с неба такие сведения о мире элементарных частиц, которых сегодня учёные ещё не смогли бы получить на Земле...
* * *
Я чувствую, что должен попросить у читателя прощения за пестроту и недостаточную цельность оканчивающейся здесь первой части этой книги. Конечно, всегда легко оправдаться ссылкой на неизбежную пестроту любых путевых заметок. Но причина видимой нецельности этой первой половины повествования лежит глубже.
Казалось бы, надо было строго отделить рассказ о физических идеях теории относительности от всего остального — от экскурсии на Арагац, как в природный заповедник элементарных частиц, и от экскурсии в Дубну, как на завод искусственно изготовляемых “первооснов материи”, от воспоминаний об алхимии и об эфире, от многочисленных отступлений в разные стороны... Вообще, может быть, не следовало водить читателя за собою по сцене, где разыгрывались и разыгрываются драматические события в жизни экспериментаторов. В сочетании таких разнородных вещей, какие заполнили собою предыдущие страницы, казалось бы, нет решительно ничего обязательного...
Это правда. Но правда чисто педагогическая, правда учебника. А у меня не было ни малейшего желания притворяться наставником и преподавателем. Да и нет у меня никаких прав на такую высокую роль. То компетенция учёных и учителей. Хотелось совсем другого — хотелось в вольном рассказе приоткрыть перед читателем, далёким от современной науки о “первоосновах материи”, уголок (хотя бы только уголок!) того бурного моря, по которому плывёт ищущая мысль исследователей — физиков-теоретиков и физиков-экспериментаторов. А цельность моря — в мешанине волн...
Вот единственное существенное оправдание, которое есть в запасе у автора.
А теперь на очереди - электрон. И вместе с ним удивительные идеи квантовой механики - механики микромира. Пожалуй, ещё более удивительные, ещё более странные идеи, чем те, с какими нас невольно заставил познакомиться фотон. Вместе со "странностями" теории относительности они, эти идеи, - главное в физическом миропонимании современного человека.
* Академик Иоффе, который был всего на год моложе Эйнштейна, рассказывает в своих воспоминаниях: “Ещё в 4-м классе, когда мне было 12 лет, меня поразило на уроке физики объяснение света как волн, распространяющихся в мировом эфире. Вечером, стараясь представить себе свет лампы, Солнца и звёзд, я понял неизбежность вывода, что эфир заполняет всё мировое пространство, откуда приходит свет, и даже такие безграничные дали, где и света нет, но куда он может когда-нибудь прийти, а до тех пор эфир там ни на что не нужен. Такое бесцельное расточительство природы показалось мне настолько противоестественным и бессмысленным, что я усомнился в гипотезе светового эфира и с тех пор в него не верил. Я надеялся, что будет найдено какое-либо иное решение вопроса о природе “света”. Эйнштейн такое решение нашёл.
Дата установки: 17.03.2008
[вернуться к содержанию сайта]